Теперь у меня не один стимул ждать конца месяца, а целых два! Главное, чтоб второй дождался на полке. Но я надеюсь, что маньяков, подобных мне, помешанных на Булгаковской малой прозе не так уж и много) Но тут я уж точно фаталист: раз мое - дождется)
И еще х)) Две продуктивные шокапец лекции породили новый пошловатый образ. Мы умеем, да)
- Как продвинулся Меньшиков? - Карандаши качественно искал. (с)
Медленно читаю "Воспоминания о войне" Николая Никулина. Я понял, то Вторую мировую на бытовом уровне я представлял где-то так, как ее и описывает Никулин. В очередной раз задался вопросом: КАК можно было это пережить? Даже не так... КАК можно было это переживать? Мне почему-то кажется, что большинство солдат по крайней мере в 41-42м ни за какую победу не шли, в нее не верили. Учитывая, что там творилось-то. Никулин прав в том, что когда ползешь, носом зарываясь в грязь, как-то не думается об Отечестве и великой роли героического русского солдата. Теперь вот думаю над тем, чем вообще держались. Выводы интересные.
А вот несколько моментов, которые пока особо... даже не то, чтобы понравились, поразили.
Вот это - чисто ради визуальной картинки, которая рисуется. "Трупами был забит не только переезд, они валялись повсюду. Тут были и груды тел, и отдельные душераздирающие сцены. Моряк из морской пехоты был сражен в момент броска гранаты и замерз, как памятник, возвышаясь со вскинутой рукой над заснеженным полем боя. Медные пуговицы на черном бушлате сверкали в лучах солнца. Пехотинец, уже раненый, стал перевязывать себе ногу и застыл навсегда, сраженный новой пулей. Бинт в его руках всю зиму трепетал на ветру. В лесочке мы обнаружили тела двух групп разведчиков. Очевидно, во время поиска немцы и наши столкнулись неожиданно и схватились врукопашную. Несколько тел так и лежали, сцепившись. Один держал другого за горло, в то время как противник проткнул его спину кинжалом. Другая пара сплелась руками и ногами. Наш солдат мертвой хваткой, зубами ухватил палец немца, да так и замерз навсегда. Некоторые были разорваны гранатами или застрелены в упор из пистолетов. Штабеля трупов у железной дороги выглядели пока как заснеженные холмы, и были видны лишь тела, лежащие сверху. Позже, весной, когда снег стаял, открылось все, что было внизу. У самой земли лежали убитые в летнем обмундировании — в гимнастерках и ботинках. Это были жертвы осенних боев 1941 года. На них рядами громоздились морские пехотинцы в бушлатах и широких черных брюках («клешах»). Выше — сибиряки в полушубках и валенках, шедшие в атаку в январе-феврале сорок второго. Еще выше — политбойцы в ватниках и тряпичных шапках (такие шапки давали в блокадном Ленинграде). На них — тела в шинелях, маскхалатах, с касками на головах и без них. Здесь смешались трупы солдат многих дивизий, атаковавших железнодорожное полотно в первые месяцы 1942 года. Страшная диаграмма наших «успехов»! Но все это обнажилось лишь весной, а сейчас разглядывать поле боя было некогда. Мы спешили дальше. И все же мимолетные, страшные картины запечатлелись в сознании навсегда, а в подсознании — еще крепче: я приобрел здесь повторяющийся постоянно сон — горы трупов у железнодорожной насыпи."
А здесь - интересные размышления автора из серии читаешь и думаешь "а ведь и правда...". "На войне особенно отчетливо проявилась подлость большевистского строя. Как в мирное время проводились аресты и казни самых работящих, честных, интеллигентных, активных и разумных людей, так и на фронте происходило то же самое, но в еще более открытой, омерзительной форме. Приведу пример. Из высших сфер поступает приказ: взять высоту. Полк штурмует ее неделю за неделей, теряя множество людей в день. Пополнения идут беспрерывно, в людях дефицита нет. Но среди них опухшие дистрофики из Ленинграда, которым только что врачи приписали постельный режим и усиленное питание на три недели. Среди них младенцы 1926 года рождения, то есть четырнадцатилетние, не подлежащие призыву в армию... «Вперрред!!!», и все. Наконец какой-то солдат или лейтенант, командир взвода, или капитан, командир роты (что реже), видя это вопиющее безобразие, восклицает: «Нельзя же гробить людей! Там же, на высоте, бетонный дот! А у нас лишь 76-миллиметровая пушчонка! Она его не пробьет!»... Сразу же подключается политрук, СМЕРШ* и трибунал. Один из стукачей, которых полно в каждом подразделении, свидетельствует: «Да, в присутствии солдат усомнился в нашей победе». Тотчас же заполняют уже готовый бланк, куда надо только вписать фамилию, и готово: «Расстрелять перед строем!» или «Отправить в штрафную роту!», что то же самое. Так гибли самые честные, чувствовавшие свою ответственность перед обществом, люди. А остальные — «Вперрред, в атаку!» «Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики!» А немцы врылись в землю, создав целый лабиринт траншей и укрытий. Поди их достань! Шло глупое, бессмысленное убийство наших солдат. Надо думать, эта селекция русского народа — бомба замедленного действия: она взорвется через несколько поколений, в XXI или XXII веке, когда отобранная и взлелеянная большевиками масса подонков породит новые поколения себе подобных."
Просто захотелось. Какой-то очередной бред с претензией на психодел. Мерзну и слушаю музыку.
Проводник
Кто много жил, умеет умирать. (Ольга Арефьева)
Ну что, пойдем что ли, дорогой? Как куда? Вперед. Только вперед. Теперь уже только вперед. Ты смотришь настороженно. Тебе здесь не нравится. Тебя можно понять. Мало кому могла бы понравиться эта бескрайняя серая пустошь. Ты просто не видел, как она блестит, когда заходит солнце. Как, ты не веришь, что здесь есть солнце? Разве здесь пасмурно, разве здесь потемки? Вы там просто не знаете, как это – когда пасмурно, когда потемки. Да и темноты вы там не знаете. Ничего, там, куда мы идем, ты увидишь как это, когда темно. Настоящую темноту можно увидеть, только если видел как это: по-настоящему светло. Ничего, там тебя научат. Осторожно, иди по тропинке. Ничего не случится, но тут ровнее, а ты сейчас не в состоянии внимательно следить за тем, куда т ступаешь. Я не хочу, чтоб ты тут упал. Это своего рода профессиональная гордость, если хочешь. читать дальшеТак вот о закате… Да ты не отставай, чего уж тянуть? Тебе нечего уже оттягивать. Хотя спешить тебе тоже некуда, собственно. Но у меня график, дорогой мой, смена заканчивается, так что чуть прибавь темп. Молчишь. Все вы или молчите, или истеричите, рассказываете, что это все невозможно, что не верите, что этого всего не существует. А если честно говорить, то я меньше уверен в том, что существует мир, из которого ты сюда пришел, чем моя пустошь, хотя я ведь родом из того же мира. Но тут на участке все-таки большинство молчит, тут люди необычные проходят. Они понимают, что нет смысла орать, и чувствуют, что это все-таки реальность. Мне тут больше нравится. Там, где я был раньше, вообще ужас был. Да-а-а. Истерики, вопли, бить даже пытались, но это было не со зла, это было от безысходности. Ты не думай, я не всегда так много разговариваю. Когда тут ходишь, переводишь по тысяче человек за смену, то на всех тем не хватает. Я молчу обычно. Только вот когда мне вопросы задают – я отвечаю. Знаешь, мне по должности положено отвечать на некоторые вопросы, если с их помощью пытаются выяснить и понять, что произошло. На все остальные – это уж на мое усмотрение. Но когда мне хорошие вопросы просто задают, интересные – я говорю. Правда, редко их задают, обычно не до этого. А зря. Вот ты вроде и молчишь, смотришь потеряно, но мне разговаривать хочется. Ты уж прости, я поговорю. Я так просто не говорил уже знаешь сколько? Очень долго. Я сбился, считая молчаливые смены. Так вот, о закате. Его не все видят. Тут надо совсем уж особенным быть. Ты вот может его и увидишь. Почему ты так ухмыляешься? Тебе все равно? Ну, не скажи… Ты просто не знаешь… Ты же еще ничего не знаешь! Не отворачивайся. Ты от меня до самых Ворот не отвяжешься. Может, тебе было бы проще, если б ты плакал. Но тут невозможно плакать. Я не знаю почему, но невозможно. На закате тут солнце расцвечивает пустошь в та-акие цвета… Красного, конечно же, больше всего, но он дробится на разные. Мне очень оранжевый цвет нравится. Он только на полыни Она же не серая, эта пустошь, она стальная, она красным любит отсвечивать. Тут травы, дорогой, они растут. Но очень медленно растут. Растут и умирают. Видишь пыль под ногами? Это высохшие, рассыпавшиеся стебельки. Если прислушаться, то слышно, как они с хрустом ломаются, да. И не такая уж она и серая, эта пустошь. Вот станешь таким, как я, вот и увидишь, что она все-таки разноцветная. Тут оттенков очень много. А небо тут… Это не тучи, дорогой, это его цвет. Ближе всего по цвету предрассветное небо, но рассвет тут не виден. Я не знаю, почему так, но тут только закат. Я спрашивал, мне обещали объяснить. Мне очень интересно. То, что оно тут тусклое, да и все тут сути тусклое, это так надо, понимаешь? Нельзя сразу бросать в Там: нельзя выдержать такой резкий перепад, там слишком ярко и светло. Нужен переход, и эта пустошь – идеальна для перехода. Тут спокойно и тихо, ничего не отвлекает, можно думать. А ты почему на меня так смотришь? Нет, ты говори, дорогой. Мне кажется, у тебя низкий и тягучий голос. Знаешь, как водоворот, который очень далеко расходится. Там, где диаметр кругов большой, затягивает очень медленно, несет совсем чуть-чуть, приятно так. А потом становится все быстрее, по мере того, как круги сужаются. Я не хочу рассказывать тебе, чем все это заканчивается, дорогой. Да я по глазам вижу, что ты меня понимаешь. Ты потонул, что ли? Да скажи ж ты хоть слово? Мне уже даже интересно… Ну, хоть головой помотал, не тонул значит. А что тогда? Ну, подумай, может, ты все-таки расскажешь? Знаешь, идти нам долго. Когда моя болтовня надоест, ты все–таки скажи. Я тебя прошу не из-за того, что мне голос услышать хочется. Нет, это тоже, конечно, но все же я не хотел бы тебя сверх меры утруждать своими разговорами. Скажешь? Ну кивни хоть? А ты не немой часом? Нет, не немой? Ну, хорошо. Тогда скажешь? Еще лучше. Ты знаешь, что Там? Ну, куда ты идешь? А хотя о чем я спрашиваю? Никто из нас не знал. Там солнце, дорогой, солнце! Слепит. Представляешь? Солнце слепит! Я уже забыл, когда в последний раз я видел солнце, которое действительно слепит. Ты увидишь его сегодня, правда, оно будет уже заходить. Но на другой день будет обязательно таким, как я говорю. Ты смотришь на меня, как на сумасшедшего. Это пройдет. Всем сначала кажется, что происходит что-то ненормальное, извращенное, как повешенный жестоким ребенком на ветке беззащитный и слабый котенок. Его вешаю только из интереса, только чтобы заметить момент, когда живой котенок превратится в мертвого, знаешь? Я никогда этого не понимал. Этого интереса, в смысле. Ты смотришь на меня, как на умалишенного, но ты не прав, ты просто этого пока не знаешь. Начиная с этой стальной пустоши просто начинается другое понятие о нормальности. Ты поймешь, как только проснешься завтра. Под солнцем, которое слепит. Так вот… Я никогда не понимал этого извращенного любопытства. Хотя вру, само любопытство я понимал. Я не понимал, как его утолять таким образом можно. Я видел, как вешают котят. Я не хотел, но видел. Так случилось, я не мог ничего поделать. Знаешь, на моих глазах вообще многие умирали. Та-ак, не смотри таким взглядом! Не здесь, дорогой. Здесь уже некуда умирать, понимаешь? Понимаешь, а то так, был проблеск надежды, да? Ну, кивни хотя бы! Тебе так трудно, что ли? Я когда попал Туда, мне сказали, что я умею чувствовать и сочувствовать. Я вот только смутно помню уже: то ли эти смерти были следствием того, что я чувствительный и чуткий, или я чувствительный и чуткий именно из-за этих смертей. Мне пообещали, что у меня будет тяжелая, но ответственная работа, что я буду помогать. И самое смешное, что мне не надо будет что-то особенное делать для этого. Я просто буду делать то, что чувствую, что мне хочется, и это будет именно то, что нужно. Прелесть, правда? И пообещали, что спать не будет хотеться, и не будет болеть голова, и отпуск будет редко, но длинный и обязательно приятный. Знаешь, я был как ты, я не верил. Ты ведь сейчас ничему не веришь, правда? Ты просто не видишь, во что можно верить. Это трудно, очень трудно, даже если недолго, когда вообще не во что верить. Поверь моему личному опыту: сейчас надо поверить в одну вещь, принять ее, и тогда к вечеру, к закату у тебя появится новый смысл жизни. Это, конечно, абсурдно звучит в сопоставлении с тем, во что тебе нужно (да, не кривись, именно нужно) поверить, но я уже говорил тебе о здешних и Тамошних понятиях о нормальности. Ты умер, дорогой. Ты умер, но ты есть. Это – главное. Если ты есть, у тебя есть задание. А то, что ты попал на переход именно по моей пустоши, говорит о том, что у тебя задание очень серьезное и нужное. Тебе только Там о нем скажут, чрез некоторое время. Ты сейчас только прими это. У тебя будет время спокойно поверить и понять это… состояние, что ли? Это нельзя объяснить, это надо самому доходить. У меня так в слова и не сформировалось, у меня все осталось на уровне эмоций. И знаешь? Я этому рад, это очень неплохо. Мне хочется говорить. Значит, так надо. И так надо тебе. Вот только не надо морщиться, отворачиваться. Я сейчас говорю, в том числе, и о вещах, которые тебе лучше принять и обдумать. Я их озвучиваю, и ты их замечаешь. Гнать это бессмысленно. Может, моя болтовня направляет твои мысли в правильном русле, я не знаю. Вот только я уверен, что я все делаю правильно. Знаешь, что еще приятно в нашем с тобой теперешнем положении? Мы больше не сможем совершить ошибок, от которых кому-то будет хуже. Замечательно, правда? Ты сейчас не оценишь, но со временем ты об этом вспомнишь и убедишься. Меня уже забавляет скептицизм, с которым ты на меня поглядываешь. Но я правда знаю. Я здесь уже сам очень долго. Я сам такой был, потому помню, а еще ко мне приходят те, кого я провел через эту пустошь. Они мне рассказывают о том, чему научились. Это повторяется, знаешь? Но я всегда оказываюсь прав в своих выводах. Я больше не боюсь ошибиться. Я этого боялся до самой смерти. А потом отпустило. Это как когда мигрень уходит. Легкость такая остается… При мне многие умирали. Мой старший брат повесил при мне котенка. Мне было страшно, мне хотелось убежать, но его друзья сами смотрели, и мне вырваться не давали. Я орал, бился, но бессмысленно. Знаешь, в лесу не так много народу обычно бывает, меня не слышали. Некому было остановить. Я плохо помню, как именно умирал бедный котенок, но это даже лучше. Он бы мне снился. Я потом только помню, как вынимал его с петли, как руками в рыхлом дерне рыл ямку и хоронил котенка. А три пацана на пять лет старше меня стояли и молча смотрели на меня. Я плакал и выл. Котенок был страшен, но мне было его до жути жалко. Знаешь, меня это жутко подкосило. Я не знаю, узнали ли когда-нибудь родители, что именно уложило меня в постель с высочайшим жаром на три недели. Им сказали, что это было что-то нервное. Я наотрез отказался рассказывать. Мама потом говорила, что у меня были слишком серьезные глаза как на восьмилетнего ребенка, когда я говорил, что мне это больно вспоминать и рассказывать. Это была не отговорка. Это было действительно очень больно. С тех пор я жалел своего брата. Нельзя сердиться на людей с раной в душе, которую они даже не осознают, а она делает их жестокими калеками. При мне многие умирали. Но многих я вытягивал, знаешь? Ну, помогал не умереть по собственной или не очень воле. Мне как-то везло на несчастных. Иногда я буквально от края моста отталкивал или откачивал, иногда просто оказывался тем человеком, с которым нужно пообщаться в нужное время. У меня было много знакомых, они часто возвращались после длительных перерывов в общении. Я радовался им. Я люблю людей до сих пор. У меня было мало друзей. Так и должно быть, правда? Ведь дружба – это очень много, если это действительно дружба, а не суррогат. Слишком распыляться нельзя, а то получается уже не дружба. Но это, конечно же, дело личного выбора, ты понимаешь. Да-а-а, дорогой, я вижу, что ты понимаешь. Я помню всех, кто умер при мне. Всех-всех. Но вот двоих я особенно запомнил. Тот котенок был первым. Его подобрали на улице. Он был черно-белый и очень пушистый. Правда, это было не заметно: он был очень грязный и шерсть у него свалялась. Но не суть… Знаешь, мне до сих пор жалко этого котенка… Он мне долго снился. Живым, правда. Мне не хотелось просыпаться, потому что утром я вспоминал, что котенок не мог остаться в живых. Это было больно. У меня был друг. Один из немногих. Я им очень дорожил. Я не буду тебе о нем рассказывать длинную историю: мы уже почти пришли, да и вообще в этом смысла нет. Я только скажу, что так случилось, что он меня полюбил. Так бывает на самом деле. Я даже не подозревал, пока он мне не сказал. Но вот способ он выбрал не особо удачный, как о мне… Был ноябрь, самый конец. Зима ранней была, и речку (у нас в городе есть речка) начало примораживать. Она замерзала трижды за неделю, представляешь? Перепады были довольно сильные. Так вот. Мы с ним гулять пошли. Нас понесло на мост: большой такой, пешеходный. Мы стояли по центру моста и смотрели на то, как медленно плывут льдины. Накануне потеплело, лед разломился, но в тот день снова приморозило, и льдины двигались все медленнее, смерзались, когда натыкались друг на друга. Было интересно смотреть на это, хоть и холодно стоять на мосту. А еще солнце слепило, потому что мы стояли лицами к нему. Мы молчали. А потом он как бы между прочим признался, что меня любит. Я удивился очень, и – веришь? – мне стало очень совестно, что я его не люблю. Идиотизм, если учесть, что я не гей. Да, я знаю такие слова. Я многих переводил тут, знаешь ли, у меня язык универсальный. Я молчал, а он меня поцеловал. Он прижимал меня к перилам, держал, чтоб я не вырывался, но я и без этого не смог бы: слишком был изумлен. А потом он отстранился, улыбнулся широко и радостно и сказал: - Ты не думай, я все понимаю. Это не из-за тебя, правда. Я просто решил сказать напоследок, не хотел уходить с этой тайной. Это было б нечестно по отношению к тебе. Не смей себя винить, ты ничего не смог бы сделать, слышишь? Я люблю тебя. И прыгнул через перила. Я видел, как он пропал под водой, а потом не появился. Я не знаю, нашли ли его тело потом. Я помню, как меня держали люди: за руки, за куртку, за талию… Я хотел прыгнуть за ним. Мне казалось, что его можно вытащить. Я верил, что его можно вытащить. Знаешь?.. Он приходил сегодня. Он объяснил, почему прыгнул тогда, но я тебе об этом не скажу. О таком ведь не рассказывают. Но я вижу, что ты понимаешь. Ты очень многое понимаешь и знаешь. Это хорошо. Ты со всем справишься. О, видишь? Нет, не туда смотришь. Прямо перед собой посмотри. Да, ручеек. Это Ворота. Не похоже? Ну, я же уже говорил тебе о здешних понтиях. Я дальше не пойду. Мы с тобой тут постоим, подождем. За тобой придут сейчас. Что? Ты разговариваешь? Неужели, дорогой? Да, вода цветом похожа на ртуть. Но ведь и пустошь стальная, правда? Смеешься… Ты понял, дорогой. Я знал, что у тебя все будет хорошо. Откуда я знаю? Если понимают, то всегда все хорошо в конечном счете оборачивается. Смотри, закат. Видишь? Пыль, которую мы всколыхнули, заблестела пурпурным в коротких лучах. А теперь на траву посмотри. Видишь? Отблески оранжевые. Как летом. Это полынь, дорогой, она тут самая красивая. А теперь встань лицом к ручью и посмотри прямо перед собой: сейчас мелькнет солнце. Чудесно, правда? Замечать тот миг, когда оно блестит особенно ярко и отчетливо сквозь предрассветное небо. Оно слепит… Я хочу туда, где слепит солнце. Во-от, ты смеешься. Ты видел все, теперь уже все. Вон, за тобой идут. Просто переступи через ручей и иди навстречу. Всего хорошего, тебе, дорогой. Приходи ко мне, хорошо?
И продолжая тему мозговыносящих иллюстраций. Бегемот, созданный этим коллективом (эти люди иллюстрировали подарочное издание МиМ ), пополнил вместе с кокетливым Бегемотом Державина список самых страшных картин, которые я видел. Итак, шедевры В. Глущенко и компании (их там таких еще четверо). читать дальше А вот Воланд неплох. Еще один. Бездомный (с перепою он, что ли?), Берлиоз и Воланд Пилат Фагот. Пальчики такие х)) Коварный х) Азазелло. Страшнее его только Бегемот х) Наташа, Николай Иваныч и Маргарита. И у Николай-Иваныча большие пальцы на руках передних конечностях.
Иллюстрации к "МиМ" Вячеслава Желвакова. Вот эти мне понравились. Вот только Воланд как-то слишком напомнил Гафта, но, скорее всего, это субъективно. Воланд читать дальше Маргарита. Я почему-то решил, что это Мастер. Бегемот. Удивительно, но нестрашный Оо И снова с чем-то, подозрительно напоминающим булгаковский монокль.
А вот иллюстрации художницы "Ловец снов". Интересная трактовка, ничего не скажешь. Воланд, господа! читать дальше И так понятно Бегемот. Милый и с зонтиком. Вот сама идея рисунка мне нравится. Вальяжный Фагот. Казнь. Мастер и Маргарита ,полет. Вот не пойму, кого мне настойчиво напоминает Мастер. Ассоциация уходит куда-то в попсу 90х. Оо
Я все-таки решился на более основательный поиск иллюстраций по "Мастеру и Маргарите" (я и фильм вчера смотрел, и книгу местами перечитывал... зимняя традиция, чо). Нашел авторов гениальных рисункос с предыдущего поста, нашел еще немного таких же гениальных. Мне стало инетерсно, есть ли где-нибудь советские рисунки? А то я что-то только на современные нарывался. Хотя с моим счастьем я нарвусь на отборный психодел и там х) В общем так...
А. Державин Повторюсь х)) Сегодня эта картинка меня уже смешит. Продолжая тему Бегемота... читать дальше Мне тут Бегемот в человеческом обличье кажется похожим на свинью Оо А теперь Фагот Гибкий Фагот и Никанор Иваныч Босой. Последний из свиты Азазелло Воланд и Гелла (?). ну, по крайней мере, мне так хочется думать) По всей видимости, Мессир. И с моноклем, похожим на булгаковский, ога) Маргарита Маргарита? Наташа и Николай Иваныч х) Воланд в бЭрЭте Пилат. Иешуа
Художники-иллюстраторы такие художники Оо Этот ужас, который нашелся на днях в сети, достоин того, чтоб попытаться его не потерять х)))
Кот Бегемот. Наглая разбойничья морда,да.
читать дальше Эта трактовка образа меня поразила. Не знаю, кто автор ,но уже не уверен, хочу ли узнавать х)
Кокетливый Бегемот
Вот при виде этого, я вспомнил слэш на пейриг Фагот/Бегемот Вот мне одному, извращенцу, кажется, что Бегемот гладит Коровьева по спине с крайне двусмысленным видом? А как это болталось с примусом на люстре вообще лучше не представлять, как по мне.
А вот картинки, которые мне все-таки понравились. Такой, кажется, живет в электронной Булгаковской энциклопедии.
Так как-то. Я хотел на днях основательно заняться поиском иллюстаций к романам Булгакова, и к МиМ особенно, но после Бегемота с человеческими руками я уже и в этом не уверен х))
Последнее время как-то часто стал думать, что жизнь похожа на постоянный поиск ответа на вопрос "А чего я еще смогу сделать/выдержать/достичь?". Нет, это не оригинальная мысль, очень. Так и есть. Просто сейчас я как-то слишком остро ощущаю любопытство по поводу того, что же еще конкретно я смогу вытерпеть. Что еще я смогу сделать. Я никогда не доводил себя до какой-то грани, когда терпеть (пофиг что - состояние, ситуацию, человека) становится невыносимо, я в определенный момент убирал такой своеобразный фактор риска. А, нет, доводил, но это все равно было не то, что сейчас, даже похоже не было. Не могу определить, далеко ли я от грани терпения. Да и стоит ли вообще к ней подходить. Но интересно же, на сколько еще меня хватит.
Во все, что сейчас вокруг меня творится, я влез сам. Значит сам и разберусь. Но все-таки я не люблю, когда нагло эксплуатируют мою совесть или беспокойство. Аргумент "не честно" в этом плане - он, конечно, детский, не особо актуален, но для меня важен.
Как-то странно сейчас. Во всем. Я не знаю, о чем думать. Потому думаю обо всем. Сегодня думал о пропасти. Огромной и близкой. Не додумал. Не в тему в этом семестре сессия, ой как не в тему. Но за нее можно цепляться. Все это так мило, что уже даже весело. Все хорошо. Все будет замечательно, я знаю.
Андреевский - волшебное место Оо Там такие вещи порой найти можно, что просто слов нет от изумления. Это судьба. Или Душа Мира. Неважно, по сути. Но я сегодня купил книжку с материалами по киевскому периоду биографии Булгакова. То самое "Киевское эхо", о котором мне говорили в музее летом. Составленное людьми из киевского музея. У меня эйфория х)) Как обычно: сомневался покупать ли, а зря. Ведь здорово же. У книги тираж 2 000 экземпляров. Там хорошая бумага под глянец. И самое главное - там есть отрывки из мемуаров Карума! Там вообще много чего есть, очень много (даже часть диалогов, которые вел Паршин), но вот Карум - он, как по мне, самый ценный. Просто эти таинственные мемуары вообще найти невозможно! Я даже пока определть не смог, публиковали ли их хоть раз полностью, хотя очень старался это сделать. А вот с воспоминаниями Паустовского, Надежды Земской-Булгаковой аж такой глобальной проблемы нет. Да что там? Я ведь даже Паршина в интернете в прошлом году нашел! Неудобный он там правда, но главное, что он есть. В общем, я счастлив) Дяденьке, который мне эту книгу продал, - огромное спасибо)))
По дороге домой читал материал, напечатаный по записи разговора Леонида Паршина и Татьяны Кисельгоф. В который раз убедился, что первое мое впечатление об этой женщине было очень неправильным. Я пока не начал делать курсовую в прошлом году, она мне очень глупой казалась, приземленной, раздражала ще дико. Но потом я с ней ближе познакомился, так сказать, и она мне очень понравилась. Не знаю почему, но очень умилил отрывок из диалога:
"Л.П. Я смотрю, вас это забавляет, что я на магнитофон записываю, схемы рисую? Т.К. Ничего, пожалуйста. Каждый по-свому с ума сходит."
Это снова было чертовски своевременно х) Надеюсь, что не зря потратил время. Но уж лучше так, чем убить два часа на переделывание календарного плана уроков для крайне неприятной особы, от которой, к сожалению, не сбежать никуда.
Богдан
Під психоделічне виття якоїсь невідомої баби не хотілося витрачати чудовий настрій на сон попри те, що спати хотілося дуже. Ми з Богуном сиділи поряд і в різкуватому світлі лампи, що мала б імітувати денне світло, говорили про колезьку реформу. Чисто щоб позлити Івана і хоч якось його тим розворушити я доводила, що краще тих реформ все одно не могло бути нічого. Іван набивав люльку, зиркав на мене з-під насуплених брів, наче прибити хотів, і дихав все голосніше. Він підбирав разючі аргументи. А я вперше за місяць відчувала, що живу. Світ був поділений на чорне і біле: дуже чітко і зрозуміло. Я втомилася плутатися в своїх позиціях. Я не хотіла, щоб цей вечір проходила, щоб час ішов далі, щоб завтра знову мінялося з ніг на голову все. Я втомилася від змін, за якими я чомусь не встигала. Чорно-біла рівновага здавалася відвертим щастям. Не хотілося її порушувати. Іван сопів у вуса. Аргументи не підбиралися. Імовірно, я ще не надто його розізлила. Він довго розкурював люльку, припікаючи вогнем від сірника пальці, а я дивилася на нього, прикривши очі і хитаючись в такт співу баби. Я знала, що якщо не моргати певний час, він не витримає. Я зрозуміла, що відверто його довожу. Мені було все одно чим це закінчиться. Коли він нарешті розкурив люльку і чітка грань між чорним і білим трішки розтушувалася через дим, мені захотілося курити. Знову. - Не дивись так на мене, жертво репресій. - Хто? – від здивування я навіть перестала утримувати насмішку у погляді. - Ти виглядаєш, наче тебе в ГПУ допитували. Років п’ять допитували. - Іване, не сміши. - Тобі і так не смішно. Ти чогось чекаєш. - Ага, он на нього я чекаю, - сказала я, киваючи кудись за спину Івану, в чорну область. читать дальшеВін повільно обернувся. З темряви привітно сказав «Бу-у-у!» Вітовт. І помахав кольчужною рукавицею, яка сумно задзвеніла. Психоделічна баба притихла, а Богун ледь не випусти з рота люльки, загнувши таку тираду на старослові, що навіть Вітовт не все зрозумів. Великий князь Литовський виглядав щасливим. Він не так давно під Грюнвальд їздив на зустріч старих товаришів. У них традиція така, взимку щороку з’їжджатися. Він обіцяв показати фотки, але чомусь ще не показував. Казав, що віддав флешку Владіку. А з Еразмом він посварився. Ми всі, до речі, останні кілька місяців ближче з ним знайомилися. На рівних в плані обізнаності в усьому на світі з ним тільки Філарет. Нас іноді дратує, коли вони про щось таке говорять захмарне, сміються, як ломові коні, а и сидимо з ввічливими рожами і дивимось на них з легким осудом. В такі моменти спільне мовчання перериває Іван. Він повертається до мене або до Вітовта і ставить якесь дурне питання, з якого починається суцільна імпровізація. До процесу створення спільної маячні підключається Філарет, затягуючи сюди ж і Еразма. Взагалі цей предтеча Реформації дуже мила і привітна людина. Мені подобається, як тонко і беззлобно він посміюється над Вітовтом. Коли він це робить – з будь-якого приводу – у нього такою теплотою світяться очі, майже батьківською. І що найцікавіше, Вітовт завжди чудово розуміє, коли над ним починають жартувати. Він уловлює це найпізніше з п’ятої фрази опонента і тут же перериває жарти у будь-який спосіб. Але жарти з Еразмом він приймає абсолютно спокійно і всіляко сприяє тому, щоб це тривало якомога довше. Мені було цікаво, чим він може пояснити таку лінію поведінки. Ми якось пили втрьох (там ще Богун був) на морозі червона вино, і коли мова зайшла про наших спільних друзів взагалі і власне Еразма, я таки запитала у нього про це. Він загадково усміхнувся і сказав, що я все одно не зрозумію. Що ж, може і правда мені не дано. А посварилися вони через дурницю, і Вітовт не хоче йти миритися, хоча і винен. До Еразма старий друг з Англії приїхав, а князь тільки глянув на них, пхикнув і сказав: «Знаю я таку дружбу і дружків таких теж знаю». І вийшов, повторивши маневр товариша Троцького, але більш успішно: важезні вхідні двері Еразмового дому таки гримнули, здивувавшись, що вміють гриміти. От після цього, на традиційній зустрічі під Грюнвальдом Вітовт помирився з Владиком. Ми з Іваном заклалися, що довго цей мир не триватиме. Я поставила на те, що все розлетиться, щойно Вітовт помириться з Еразмом. Богун сказав, що знає він таку дружбу, і сказав, що ще раніше. Тепер ми чекаємо. У Богуна був важкий день. Богдан приїжджав. Точніше проїжджав: з Чигирина в Батурин. У нього традиція: на Різдво щороку в Чигирин їхати. Там, правда, уже і їхати толком нема куди, бо поляки ще в 59му вихором пролетіли над половиною України з несказанно руйнівними наслідками. Тому нема більше в Тимоша Хмельницького могили. Нема навіть згадки, навіть сліду від Тимоша Хмельницького. Вітром розмело по черкаському лісостепу пил, в який стоптали поляки ногами та кінськими копитами кістки Богданового сина і його могилу. Тому приходить Богдан в Суботів, в церкві святого Іллі стоїть під стіною, де колись тіло свого сина клав, а потім їде до Чигирина. Він туди їздить завжди один. Богдану вже нічого не страшно. Він переживав уже все, а самому навіть краще. В Суботові його більше ніхто не зустрічає. Тільки старі люди, що можуть випадково зустрітися гетьману на вулицях, проводжають його довгими пронизливими поглядами в спину. Вони намагаються впізнати, але не впізнають, і тому тут же забувають. По крихкому, потрісканому асфальту підкови на копитах коня дзвенять глухо, притишено. Богдану завжди здається, що він з кожним кроком вгрузає в землю, в яку пішла без сліду вся козацька слава цього краю. Він б’є по боках коня, кидається вперед, щоб тільки не загрузнути, щоб тільки не зникнути разом з конем у в’язкому асфальті на дорогах, який показався з-під різдвяного снігу на землі. Аби тільки не замерзнути. Не замерзав же в Домантовому по дорозі в Переяслав, коли хотілося вмерти від горя. Коли хотілося, щоб завмерло від морозу серце, щоб тільки не билося так голосно у скронях, щоб тільки не пам‘ятати, що сина більше немає… А замерзала тоді тільки думка, що є ще один син. Вона хоч потім і відтанула, але не гріла більше ніколи. В Чигирині Богдан святкує Різдво. На Старій замковій горі, в сторожці про яку ніхто не знає. Він відстоює службу в церкві Петра і Павла, що під горою, а потім замикається аж до ранку 8 січня. Він мовчить. Він постійно мовчить, відтоді як в’їжджає до Суботова. Говорити він починає тільки в Києві, коли біля Золотих воріт його зустрічає Богун. Повз Переяслав Хмельницький проїжджає. Він не заходив у це місто уже три з половиною століття, хоча і пробував не раз. Не там, не в Переяславі переживав він найстрашнішу поразку в житті своєму, але чомусь важко йому. Душить щось, не дає спокою, мелькає розгадка в візерунках тіней, які вихоплюються боковим зором, коли він ще тільки ступає на переяславську землю. Але не роздивитися розгадку: щойно переводить Богдан очі на тіні, вони розбігаються знову. Так краще і не дивитися, не шукати, не кликати тих тіней. Над вечір взимку тіні виглядають не дуже приємно. Тільки потім він їде до Богуна в Київ. Іван чекає на гетьмана поряд з присипаним снігом Ярославом Мудрим, Софія в руках якого від снігу стає зовсім схожою на пиріг. Богун казав, що завжди чекає і думає про те, що голодний, і це його дуже мучить. А поїсти він завжди перед тим забуває. Богдан завжди з’являється зненацька. Просто виходить з жовтуватого світла ліхтарів і вітається. Іван трішки пригальмовує і кілька секунд дивиться широко розкритими очима: він до такого досі не звик. А тоді злегка схиляє голову. «Субординація і повага – це наше все», - любить говорити полковник. Вони пішки йдуть через пів міста додому до Богуна. Під ліхтарями буває дуже приємно просто пройтися додому, знаючи, що спішити особливо нікуди. А там – до ранку розмови за вином, від якого в голові не паморочиться, не розв’язується язик і не втрачається свідомість (чи самосвідомість? це вже в кого як). Спати лягають під ранок, коли за вікном уже сіріє. Ближче до полудня Богун веде гетьмана на Андріївський узвіз. При чому проходять вони його завжди знизу, бо їм ще потім до Лаври чесати, де Богдана чекатиме Мазепа. Іван цього разу мене з собою на узвіз взяв. Я чекала їх на Подолі біля Могилянки і вже встигла замерзнути, але мені взагалі гріх було скаржитися. Майже весь час я мовчала і тільки зиркала то на Богуна, то на Хмельницького. Вони продовжували говорити, але я тільки половину могла хоч якось зрозуміти: мені не знайомі були ті люди взагалі, або я не розуміла, хто прихований за насмішливими прізвиськами. Богдан не помічав мене, в нього надто багато було приводів подумати. Богун же зрідка кидав занепокоєно-горді погляди. Я бачила, що йому дуже важко, що ще трошки – і він лусне від напруги. Я ще не бачила, щоб у нього в очах так яскраво відображалося бажання кинутися на кого завгодно, на що завгодно, розірвати хоч що небудь голими руками, ламаючи і вириваючи нігті, роздираючи шкіру, аби тільки випустити пар. Аби тільки голос в голові заглушило. Я навіть уявити не могла, що там за хаос твориться у нього в душі. Але йому було важко. Сніг рипів, а на узвозі майже нікого не було. Десь під снігом, що випад вночі, лежала покручена бруківка. Було слизько, а голос Богуна уже майже дзвенів, як струна. Йому ще вдавалося контролювати себе і не зриватися на крик. Хмельницький був контрастно спокійний, навіть радісний. Він поглядав на Івана, і той смикався, розстібаючи товстий кожух. Івану ставало все одно, що надворі собачий холод. Раптово мені здалося, що Андріїський став дуже вузьким. Повітря згустилося, час уповільнився, і на очах над вулицею запанували сутінки з відтінком коричневого кольору. Дихати стало важко, а плечі придавило чимось важким і вологим. Повільно опустилися і піднялися повіки: на те, щоб моргнути, знадобилося кілька секунд. Як уві сні, я побачила, як Іван повертає до мене голову і розтягує губи в посмішці: йому трішки легше. Значить, скоро все закінчиться. Він підморгує лівим оком і на мить його обличчя не стає: на мене дивиться кістяк зі шматками напівгнилої плоті, що дивом ще тримається на ньому. Жовті зуби шкіряться між потрісканими чорними губами, а у мене перехоплює подих. Я випростовую руку, уповільнено тягнуся нею вперед, щоб торкнутися до голої кістки на Івановому лобі. Я не вірю, що те, що я бачу – правда, я хочу переконатися. Але рука не дотягується. Небо над узвозом різко падає на дахи старих будинків, і вони сипляться просто нам на голови. Я не знаю, що зараз з Богданом, але сама його присутність допомагає мені стриматися і я не кричу, хоча мені дуже хочеться. Уламки будинків не торкаються ні до нас, ні до раптово оголеної (бо кудись зник весь сніг) бруківки, а згортаються над головою в низьке склепіння. В обличчя кидається жар: миттєво стає душно, а від запаху розігрітого воску і старих пропахлих потом речей паморочиться в голові. Я уже не бачу Івана, перед моїми очима темрява, яку тривожать спалахи оранжевого світла свічок. Рука дуже повільно починає опускатися, і нігтями я зачіпаю стіну, в яку склалися падаючі будинки. Від нігті набивається суха глина, від чого я здригаюся нестримно всім тілом. А ви колись зачіпали суху глину нігтями? Ні? І не пробуйте, це страшенно неприємно. Але відразу після цього мені в обличчя б’є розмашисто холодний вітер і мені стає сил відкрити очі. За плече мене притримує Іван. У нього – нормальний вигляд, тільки він дуже блідий, а під очима – синці. Він занепокоєно дивиться на мене, але я бачу, що він радий. Я хапаю ротом холодне сухе повітря. Мене трусить. Я не розумію, що сталося, куди все поділося і чим було це «все». Ми стоїмо біля головних воріт Лаври. Я не впевнена, що хочу знати, як ми тут опинилися. - Ти в порядку? - А ти? - Бачу, що в порядку. Ну що, підемо до тебе? - А де… він? – я так і не наважуюсь вимовити в голос ім’я Іванового гостя. - В Батурин поїхав з Мазепою. Я його ще рік не побачу. І слава Богу. Може, і правду казали, що він чорт? - Не знаю, Іване. То що, до мене? І ми йдемо шукати станцію метро. Все одно до мого дому від будь якої кінцевої станції ще йти і йти. - Іване, ти кудись пропадеш? – запитую я. - Та куди вже я дінуся? Я усміхаюся, коли переді мною шалено рвуться підхоплені протягом двері в метро.
У Івана був важкий день, а Вітовт все ще виглядає щасливим. Хоча після поїздки під Грюнвальд і пройшло уже майже два тижні, а з Еразмом він так і не помирився. З ним неможливо знаходитися в одній кімнаті, бо Іван виснажено мовчить, а від князя пре такою радістю, що мене від неї нудить. Я розумію, що ідеальна чорно-біла визначеність уже закінчилася, бо вона не може тривати довше години. Я піднімаюся і дивлюся на Богуна. - Ходімо чи що? А то ми так і не ходили до Філарета, хоч він ще на Різдво нас кликав. - Думаєш, він буде нам радий? - Буде. Він дзвонив вранці, запрошував. Іван повільно піднімається, колихнувши хмару диму, що білими химерними язиками в’ється навколо його голови. - Тоді ходімо, - говорить він і йде з кімнати. За ним, стягуючи кольчужні рукавиці (навіщо йому той обладунок зараз?), пре, по-іншому не скажеш, Вітовт. А я вимикаю лампу, що мала б імітувати денне світло.
читать дальшеПочему всегда так? Вот откуда берется эта чертова хандра накануне важных периодов? Ну не хочу я в Киев. Там общага, а в общаге - какая-то херня. Там сессия, для которой я никак не соберу свой мозг в кучу. Надо, но я не хочу слишком себя сейчас в этом плане насиловать, а по-другому не выйдет х) И есть же дорогие люди, есть же там много хорошего, к которому ехать хочется, но все равно хандра. Нельзя себе это позволять, а я позволил. Такая тихая безысходность. Я опять слишком поздно вспомнил, что надо взять себя в руки. Да, теперь будет немного проще ловить ритм, работать. Но все равно, ощущуние, как перед погружением в какую-то грязную жижу.
Вот бы и вправду выпить за Переяславскую раду. Но я не пью один, а тут меня никто не поймет х))
Число 300 точно волшебное х) Уже в двух статьях читал, что участников Переяславской рады (одной из рад ,что тогда состоялись) было 300. Фигня, конечно, но уже весело х))
И картинки в тему Переяславской рады. Сегодня, кстати, годовщина: основные события произошли именно 8 января. Правда по старому стилю, но это не так важно х))
Про битву под Берестечком есть очень героическая легенда, извесная по воспоминаниям Пьера Шевалье. В казацком лагере, мол, после отступления основных сил под комендованием Богуна остался отряд из 300 человек ,которым командовал сотник Нечитайло. Так этот отряд долго сдерживал наступление польских сил, пока остатки войска не переплавились через Пляшеву, то есть ну очень долго. Все погибли смертью храбрых (с). И в связи с этим, а именно с количеством казаков, вспомнилось забавное наблюдение, связанное с этим числом. 300 спартанцев - это очевидно. 300 человек было и в первом опричном "наборе". Да еще и первый казацкий реестр (Сигизмунд ІІ Август, 1572) состоял из 300 воинов. Число просто таки сакральное Х)
И еще к теме битвы при Берестечке: рисунок Ивасюка. Довольно банально, но радует, ибо Богун)
олег проснулся среди ночи и понял смысла жизни нет и сразу стало вдруг спокойно и даже как то хорошо
Переживаю что-то в этом роде х))
Не знаю, кто автор, знаю, что давно гуляет везде, но ссылку сохраню: как своеобразный источник да чтобы самому не потерять. Прелесть же) velolife.com.ua/viewtopic.php?f=30&t=1970
Я все-таки дописал эту штуку по эпохе ИГ. Да, я тормоз. Но все же) Я не умею оформлять это все счастье, да и не факт, что нужно. Потому пусть буде так)
Оттепель наваливалась толстым брюхом, опоясанным тяжелыми тучами, давила, пригибала к дороге, укрытой сбитым в камень снегом. Болела голова у князя Курбского, и каждый шаг, что делал конь, отдавался в висках колоколами похоронными. Дрожали безудержно руки, в которых Андрей Михайлович пытался удержать поводья. Часто морозом по спине пробирало, и все казалось ему - за ворот снег кто-то сыпет. Густели сумерки. На дороге пусто было: никого, окромя всадников, что вокруг князя ехали. Пусто и муторно было Курбскому. Оттепель. За спиной у князя – не люди, тени. Шумели, гоготали, руками размахивали. Никак угомонится не могли, у всех еще кровь горяча была без меры после охоты. Насмотрелись на пролитую чужую, так вот своя кровушка теперь никак не успокаивалась. Зачем потащился он с ними? Знал же, что не поможет ему ничего, не полегчает. По-другому привык с тоскою бороться наместник Ливонский, князь Курбский. Да что уж теперь… Все едино делом не занялся бы, а в тереме и так насиделся. - А что, княже, как добычу делить-то будем? - Да как хотите, так и делите. Мне-то что за дело? - Ну, смотри, Андрей Михалыч. Только не серчай после. - Не буду, не тревожься. Так и не уразумел, с кем разговаривал. До неважно. Ударил князь шпорами бока коня, хоть и не сильно, но замученное за день животное всхрапнуло жалостно, да только чуть шагу прибавило. Въехали в пригород. Деревянные крестьянские избы казались мокрыми и грязными. Много Курбский в жизни своей глухих деревень повидал, да ни в одной так страшно ему не было. Хоть и стал пригород подниматься после осады, что его почти с земли смела, но все же сумрачно здесь было. Кое-как залатанные домишки и залатаны-то не везде были, а половину их и отстраивать не пытались… Сиротливо блестели огоньки в редких подслеповатых окошках, а к стенам примерзала поднятая оттепелью влага: под вечер холодало. Когда подъехал Андрей Михалыч первым к городу, стали медленно и нехотя открываться перед ним тяжелые ворота. Он уже не слышал разноязычных перебранок за дичь. В висках грохотали колокола, в голове мысли сталкивались одна с другою: недодуманные, куцые, мелкие, серые… Вот доберется он до горницы, обступят думы его, ответа потребую за то, что не сделал, за то, что сотворить намеревался. Да поздно. Не знал князь здесь ничего, кроме горечи. А раз так, то был ли у него выбор? Отвергнут наместник тем, кого ценил больше всего на свете, так чего ждать? Виноват он, да не по вине наказание. А когда уж вступал Курбский в ворота, полоснуло по тучам закатным лучом. Разорвал он серое полотно на небе по левую сторону от князя и упал на снег багрянцем, руки наместнику, что кровью залил. Хоть погас луч в тот же миг, да показалось князю Андрею, что кровь с рук не сошла, а осталась коркой ржавой, липкой и тесной, как вторая кожа. Дыхание перехватило, сами собой глаза закрылись, да зашатало его так, что чуть было с коня не свалился. А в тени городской крепостной стены никто не приметил, как побледнел наместник царский. И слава Богу, что не заметили.
Не приметил, как к подворью своему подъехал. Не запомнил, как от попойки отвязался, но у своего дома оказался только с верным слугой Шибановым. Ворота долго не открывались, так как примерзнуть успели. Конь нетерпеливо топтался на улице, а у князя перед глазами плыла широкая улица. Он вспоминал осаду Казани. Вспоминал, что ему почему-то постоянно было страшно: не знамо от чего, очень боялся князь умереть, хотя и не впервые доводилось ему бывать на поле ратном. Все время что-то душило Курбского, и отпускало только тогда, когда он где-то поблизости видел государя. Иван Васильеыич тогда еще молод был очень, вокруг него все людей знатных много было: советовали, стерегли, высматривали чего-то. А его порой защищать хотелось от всех, таким уставшим он казался. Только спустя несколько лет понял Андрей Михалыч, почему ему так этого хотелось. Тогда как-то об этом не думалось. Скрипнула створка: Шибанов все-таки оторвал ее и смог открыть ворота. Коня даже не пришлось подстегивать: сам пошел во двор. Ему тоже все осточертело. Во дворе было пусто, только из конюшни навстречу выбежали, коней принять. Когда слезал с коня, уже на земле пошатнулся князь так, что за седло пришлось хвататься, чтобы не упасть. Притихшие было колокола снова забили отчаянно в висках, в глазах потемнело, словно мир чернилами залило, а во рту солоно стало, как от крови. - Что с тобою, княже? Умаялся? – Шибанов подошел близко, но поддержать не решился. Знал, что не терпит, когда помимо воли лезут. - Да, Василий. Ты это, за конями пригляди лучше. А я в терем пойду. - Будет сделано. Пошатываясь, пошел к терему. Ноги еле переставлял, словно из снега глубокого их выдергивать перед каждым шагом доводилось. Чувствовал князь, как на горле стискивались чьи-то влажные и холодные пальцы. Рванул ворот кожуха, да не помогло то. Жирно скрипнула под ногой дубовая ступенька крыльца. Скользко было, и Курбский чуть с нее не свалился: снегу-то нанесли на крыльцо за день, а он возьми да и примерзни. Трудно, ой, трудно сегодня. То все проклятая оттепель. Всегда из-за нее трудно. Из людской был слышен смех: робкий, несмелый, приглушенный. Не заметили таки прибытия хозяина, да то даже лучше. Не хотелось никого видеть, потому князь не пошел за свечами, до горницы в темноте добирался. Под ногами скрипели безрадостно ступени, и Курбский хватался за перила, потому что снова шатало, а падать князю совсем не хотелось. Колокола в голове совсем уж расходились: грохотали, как на свадьбе у царевича Юрия Васильевича. Все тогда Курбскому было ново и непривычно: и богатые просторные палаты, и бояре в расшитых златом-серебром одеяниях, и стол длинный, от яств ломившийся, и оглушительное хмельное веселье, в которое его тянуло – пьяного без медов и вин. В горнице было очень тепло: видно, ждали князя дома. Показалось даже ему, что слишком уж ждали. В горнице было не тепло, а жарко, да так, что перехватывало дух, забивало горло теперь уже не холодным и влажным, а горячим воздухом. Захотелось наружу снова, но князь понял, что лестницу не одолеет, свалится. Упал, не раздеваясь в резное кресло, и только тут понял, что устал до смерти. Заснуть бы, да думы в голове клубком змей заворочались. Не сбежать от них, не укрыться. Но что уж тут думать, коль решено все. Осталось только письма заветного дождаться, а там… Прощай, Русь-матушка, прощай, ливонский город Юрьев, прощай, государь, царь и великий князь Иван Васильевич всия Руси… Не поминайте лихом, коль сможете. Но нет, не смогут. Не простят. Кинется погоня вслед за князем, а коль догонит, не будет ему прощения. Отвезут его в Москву на суд царский, и живым он оттуда не выйдет: если не умрет на дыбе аль в застенке, то казнят его на площади перед дворцом царским. Представил Курбский и площадь эту, и виселицу: по-другому ведь изменников не казнят, только вешают. Представился ему день зимний: сырой, неприветливый, ветряный, да еще оттепель. Чтоб люди в толпе прятали замерзшие лица в воротники, чтоб руки даже в рукавицах мерзли, чтоб было даже дышать противно. И небо над городом серое, пустое, в мрачных разводах. Чтоб влажно, жирно, сыто скрипели под ногами моими и под ногами палача доски помоста с виселицей. Чтоб трепало петлю ветром. Чтоб толпа выла осуждающе, пальцами тыкала, поторапливала палача. Пусть не руки за спиною завяжут, заломают до остро-ноющей боли в плечах, да пусть грязная потрепанная веревка в запястья впивается так, чтоб пальцы сворачивало от боли, чтоб кожу разорвало ею, когда затягивать будут. И чтоб государь сидел в кресле против помоста. Его худое лицо будет перекошено злостью и разочарованием. А может и болью. Шутка ли: предательство после нескольких лет дружбы. Вот бы еще крикнуть ему с высоты собственной неотвратимой гибели: - Шутка, государь, все шутка! И дружба наша, и любовь моя непотребная, срамная да греховная! Шутка – сны мои тяжкие, которые замаливал, как грехи смертные, ибо ни с чем другим сравнимы быть не могут! Шутка! Все шутка, государь мой! Шутка, любимый мой… И предательство шутка. Только боль – не шутка. Боль – вот она, видишь? Натерпелся я, хоть и не знал никто, хоть не от чего и нечего терпеть, казалось бы. Да натерпелся. Только я знаю, чего натерпелся, потому и говорю – лишь боль не шутка, хоть и заставила шутить горько… И смотреть, какими пустыми у государя глаза становятся. Как нервно дергается его щека. Как сжимаются судорожно пальцы на подлокотниках кресла. Как поднимаются плечи. Как кривится от ненависти рот. А потом еще почувствовать грубую веревку на шее, пустоту под ногами, сдавленное горло и как ломается позвоночник. И последним воспоминанием - увидеть перед закрытыми глазами государя таким, каков он был десять лет назад, когда Курбский наконец признал, что давно уж о нем не думал, как о друге своем, да испугался самого себя, любви своей испугался. Жар в лицо бросился, ладони мокрыми стали, когда за незакрытой дверью услышал князь шаги. Вскочил он, обернулся резко, и снова зашатался. Мелькнула первая четкая мысль за день: «Да что ж такое-то? Горячка что ли? Наверное горячка». Вошел Шибанов со свечей. Поглядел настороженно, глаза свои серые прищурив, помолчал, а князя морозом пробрало так, что дыхание перехватило. В слабом свете показались глаза Васькины похожими на государевы глаза. С трудом прогнал князь наваждение, дыхание выровнял. - Ты чего это, княже, в кожухе сидишь тут, а? - А тебе-то какое дело, Василий? Аль ты забыл, что ты вопрошать должен? – прикрикнул, да не за дерзость слуги, а за сходство случайно пойманное. - Прости, Андрей Михалыч, не подумал я. - То-то же. Чего пришел? - Будешь ли ты вечерять, спросить хотел. Да и тут такое дело… - замялся Шибанов. - Что за дело, Васька, не тяни. - Письмо тебе передали. Вот только что. Подъехали ко двору, когда я ворота запирал, в руки сунули да сказали: «Хозяину передай». И уехали тут же, я даже сказать ничего не успел. Екнуло сердце. Неужели дождался? - Давай письмо, - глухим и сиплым был голос Курбского. - Вот. Поглядел я, печать-то знатная, хоть и не нашенская. И протянул свиток, печатью сургучовой большой запечатанный. - Не твое это дело, Василий. Уйди. Нет, погоди. Кожух забери да просуши его. И свечей еще принеси. Шибанов вышел, и снова остался князь в темноте. Руку книзу оттягивало письмо заветное, где судьба его чужою неведомою рукою была прописана. Стоял Курбский да и не знал, хочет ли знать судьбу ту. Пока не сорвана печать со свитка, еще можно вспять поворотить, передумать, оставить то, что есть. Останется только сил набраться, чтоб хватило зубы сцепить покрепче и дотянуть таки службу наместническую до конца. Или смерти дождаться. И пусть ее, славу да честь эту, кто угодно делит. Пока не принес Шибанов света, еще можно ничего не менять. Можно оставить… Но вспомнил князь о виселице, и понял, что поздно. Слишком глубоко погряз, слишком далеко зашел. Поворотить немыслимо уже. Быть тому, что будет. Шибанов принес свет, и Курбский еле удержался от того, чтобы броситься к столу и тут же открыть письмо. Но нельзя. - Постелить тебе, княже? - Позднее. Поди, Василий. Я тебя после позову. - Как прикажешь. Теперь можно. Застучала по столу сорванная печать: показалось отчего-то князю Андрею, что весь Юрьев то услыхал. Припал жадно к бумаге, витиевато исписанной. Читал – да все бледнел. И горячка забылась, только руки дрожали сильнее. Шевелил князь губами, ближе к строчкам наклонялся, улыбался нервно, чуть на смех не срывался. А когда прочел, сначала думал сжечь письмо, да передумал. Пусть побудет пока, недолго. «Некуда воротиться. Некуда и не к кому. Хотел служить царю, но он службу мою не принял. Недостаточно смел я был, недостаточно верен аль слишком мало крови пролил во славу его? Чем заслужил хотя бы ссылку эту? Сижу тут в четырех стенах, ссоры мелкие разбираю да гнию заживо. Не могу я быть дьяком посольского приказу. Хотел, пытался, да не вышло ничего с того. Только одно место на родине у меня осталось – на виселице. Но я еще погляжу теперь, мое ли то место» - подумал князь, да и упал головой на сложенные на столе руки. И в горячечном бреду видел он, как надевает петлю ему на шею сам государь. И казалось Курбскому, что видит он самый радостный в жизни сон.
Я, кажется, счастлив. Еще с одним вопросом решу, и буду абсолютно и безгранично. Давно так не было. Сейчас вот внезапно поймал себя на мысли, что счастлив. И проблемы надо решать по мере их поступления. И пусть они вот-вот начнутся, глупо не замечать прелести затишья перед ними. Я таки идиот, зато счастливый. И хочется многого: еще не решил, в какую сторону кинусь. И писать хочется так, как давно не хотелось. В голвое сумбур. Но он своевременный. Сам не ожидал, что будет аж так)
Господи, ну не надо меня трогать сейчас! Ну пожалуйста! Ну пусть мне не звонят родственники! Ну должна же быть в этом мире справедливость! И предел человеческим силам. У меня перманентный пи... в комнате. Я уставший. Я издерганный. Я за 180 с лишним километров от родного дома. У меня завтра последние зачеты. У меня в принципе все замечательно, но я это слабо замечаю сейчас. Если все нормально, в среду (средасредасредааа **) я поеду домой. Вот зачем меня сейчас дергать из-за какой-то херни, ибо невтерпеж? Почему нельзя подождать до той же среды? Суки. Если на каникулах я не переругаюсь с половиной родственников, я буду героем. Хочу табличку на шею "Ответ на глупый вопрос - 300 грн.". И вообще, не хочу никого дома видеть, кроме родителей.
Мне подарили замечательную мягкую собаку с ушами и хвостом. Мы с ней учим про начальный этап истории СССР. Вот, собственно, две материальные вещи, за которые я в данную секунду отчаянно хватаюсь: собака и СССР.